Слепой музыкант (сборник) - Страница 53


К оглавлению

53

– Не совсем и эта книга хороша. Не договаривает сочинитель.

– Чего не договаривает? – удивился Семенов.

– Нет настоящего… – И, видя, что молодой человек ждет пояснений, Бесприютный заговорил серьезно и с расстановками: – Не договаривает!.. Да!.. Как то есть надо понимать. Вот у вас племянник. Чать, у него отец с матерью?

– Да.

– Ну, подрастет, станут наставлять… потом в школу, потом к ремеслу аль к месту. Верно?

– Конечно, – ответил молодой человек, недоумевая, к чему клонится этот разговор.

– Ну вот. Это ведь всегда так. Взять хоть скотину: гонят ее, например, по дороге к околице. Станет теленок брыкаться, с дороги соскакивать, сейчас его пастух опять на дорогу гонит. Он вправо – он его справа кнутиком, он влево – его и слева. Глядишь – и привык, придет в возраст, уж он ни вправо, ни влево, а прямо идет, куда требуется. Верно ли?

– Верно.

– То-то. Так вот и с человеком все равно. Только бы с малых лет не сбился, на линию стал. А уж там, на какую линию его установили, – не собьется.

– Это верно все, но к чему вы это говорите?..

– А к тому и говорю, что племянник-то ваш, я вижу, сытенький мальчик, и притом с отцом, с матерью. Поставят его на дорогу, научат, и пойдет он себе жить благородно, по-божьему. А вот Мишка, с которым вы сейчас шли, с малых лет все по тюрьмам да на поселении. Так же и я вот: с самых с тех пор, как пошел за отцом да как мать померла, я, может, и человека хорошего не видал и слова хорошего не слыхал. Откуда мне было в понятие войти? Верно ли я говорю?

– Что же дальше?

– Ну вот! Может, спросили бы меня теперь, я бы согласнее в младых летах свою жизнь кончить, чем этак-то жить. И верно, что согласился бы. Так ведь у меня никто не спрашивал, а сам я был без понятия… Положи сейчас кусок хлеба, пущай мимо голодная собака бежит. Ведь должна она этот хлеб схватить. Ну, так и я. Вот и вырос. Жить мне негде, к работе не приучен. Идешь по бродяжеству – тут всего бывало: где подают, ну а где и сам промышляешь. Помню этто в первый раз мы с отцом да со стариком вон с тем шли. Оголодали. Вот подошли ночью к амбару, в амбаре оконце. Ломать ежели амбар – услышат. Подсадил меня отец к оконцу: «Ну-ко, говорит, пробуй, Федька, пролезет ли голова. Голова пролезет, так и весь пролезешь». А мне боязно: в амбаре-то темно, да еще, может, и чалдон сторожит где-ни-то за углом. А тоже ослушаться не смею. Сунул голову. «Не лезет», – говорю (а голова-то ведь лезет!). Вот и слышу, говорит отец Хомяку: «А что, брат Хомяк, ничего не поделаешь, – видно, ломать придется». – «Плохо, – тот отвечает, – услышат на заимке или собака взлает. Народ здесь – варвар – убьют». – «Да ведь как быть, – отец отвечает, – мочи моей нет. Ведь я вторые сутки не ел, вчерась свой кусок мальчонке отдал…» Повернулось у меня сердце, куда и страх девался. Сунул голову в оконце. «Тятька, кричу, тятька! Голова-то пролезла!» Ну, вот… А там и пошло; со временем все больше да больше… Вот она – наука-то моя. Поставили меня на линию тоже… А теперь должон я за это отвечать?.. Это как?

– Что же, – заметил Семенов, – если бы вас судили судом присяжных, то, вероятно, все это приняли бы во внимание…

Но тотчас он понял, что сказал ужасную глупость. Бесприютный окинул его быстрым взглядом, в котором он прочел удивление, а затем что-то вроде пренебрежения. И тотчас точно луч блеснул в уме молодого человека: он сообразил теперь, о какой ответственности говорил бродяга, в чем этот человек сомневался, чего добивался от книги.

– Продолжайте, – сказал Семенов, – я ошибся, но теперь понимаю.

По-видимому, бродяга убедился, что недоразумение действительно рассеяно.

– Каждый человек поставлен на линию, – подтвердил он, – вот что. Как же теперь понимать, за что отвечать человеку? Шел два года назад арестант один, так тот так понимает, что ничего этого нет. Помер человек, и кончено. Больше ничего. Все одно – как вот дерево: растет, качается, родится от него другая лесина. Потом, например, упадет, согниет на земле – и нету… И растет из него трава. Ну, опять на это я тоже не согласен…

Он прошел несколько шагов молча и опять, как Семенову показалось сначала, заговорил о постороннем:

– Третий раз я бежал в ту пору. Отец у меня уже помер, товарища не было, пошел один. Ну, скучно было. Тайгой иду, и все вспоминается, как мы тут с отцом шли. Только раз ночью бреду себе знакомой тропкой, запоздал шибко, до ночлега. Хотел в шалашике ночевать, который шалаш мы с отцом когда-то вместе строили. Только подхожу к шалашику – гляжу: огонек горит, и сидит у огонька старик бродяга. Исхудалый, глаза точно у волка. Кидает он на огонь сучья, сам к огню тянется, дрожит. Одним словом, оголодал, и одежа на нем рваненькая. Почитай, нагишом совсем… Вот хорошо, я даже этому случаю шибко обрадовался, – думаю, товарища встретил. Покормил я его, чем богат, чайком обогрел. Посидели, потолковали, – спать!.. Лег я, халат под голову положил… полежал – слышу: встает мой старик, из шалаша вон выходит. «Куда?» – спрашиваю. «Да так, говорит, не спится что-то. Пойду к ручью, водицы в котелок возьму да сучьев натаскаю: завтра пораньше чай варить. Да ты что же, молодец, головой-то под самый навес уткнулся, – чай, ведь душно…» А меня покойник отец учил: случится, говорит, с незнакомым человеком ночевать, пуще всего голову береги. В живот хоть, может, и ткнет, все же труднее убить. А по голове ничего не стоит. Вот я, хоть насчет старика этого и в уме у меня не было, а все же завет отцовский берегу. «Ничего, говорю, в привычку мне этак, и комар не ест». Хорошо!.. Ушел старик к ручью, не идет да не идет. Ночь, помню, темная была, на небе тучи, да еще и неба сквозь дерев не видать. Огонек у входа эдак дымит, потрескивает, да листья шелестят. Тихо. Вот лежал я, лежал – и вздремнул, да не очень крепко. Только слышу – вдруг отец меня окликает: «Федор, не спи!» Так это будто издалека слышно. Открыл я глаза, гляжу опять – огонек дымит да ветка качается. Я опять заснул. Только слышу опять, будто идет кто к шалашу и даже так, что вижу – за огоньком эдак кто-то стоит. И опять: «Эй, Федор, не спи!» Вот я опять и проснулся. Что, думаю, такое это? Ну, как за день я сильно притомился, то и не могу вовсе проснуться – глаза так и слипаются. Заснул опять, да, видно, еще того крепче. Прошло сколько-то времени. Опять слышу – подходит отец, стал в дверях шалашика, руки эдак упер, сам наклонился ко мне в дыру-то: «Слышь, Федор, не спи, а заснешь – навеки!» Да таково явственно сказал, что сон с меня вовсе соскочил. Гляжу: нет никого, огонек погас, почитай, вовсе, по листьям дождик шумит. И будто за костром кто-то маячит – так помаячил и исчез. Поднял я голову: «Что бы это, думаю, могло обозначать? Видно, неспроста. А где, мол, старик проходящий, что это он в дождь по тайге ходит?» И вдруг опять кто-то крадется тихонько к шалашику. Подошел этот старик, остановился у самого того места, куда я головой улегся, потом слышу – шарит осторожно, хворост разворачивает. Встал я незаметно, выхожу из шалашика. «Что это, мол, ты делаешь, почтенный?» А у него, подлеца, уже и шелеп изготовлен: в тайге вырезал здоровенную корягу… Да, вот оно дело какое. Как же теперь надо понимать: ведь уж это явственно ко мне отец приходил с того свету. Кабы с другим было – может быть, и не поверил, а ведь со мной…

53