– Вались на перевал, Иванко, вали-и́сь на перевал! – быстро, сдавленным голосом командует Тюлин, ложась плечом на круглую головку шеста.
Иванко, упираясь ногами, тянет руль на себя. Паром делает оборот, но вдруг рулевое весло взмахивает в воздухе, и Иванко падает на дно. Судно «рыскнуло», но через секунду Иванко, со страхом глядя на отца, сидит на месте.
– Крепи́! – командует Тюлин.
Иванко завязывает руль бечевкой, паром окончательно «ложится на перевал», мы налегаем на весла. Тюлин могучим толчком подает паром наперерез течению, и через несколько мгновений мы ясно чувствуем ослабевший напор воды. Паром «ходом» подается кверху.
Глаза Иванка сверкают от восторга. Евстигней смотрит на Тюлина с видимым уважением.
– Эх, парень, – говорит он, мотая головой, – кабы на тебя да не винище, – цены бы не было. Винище тебя обманыват…
Но глаза Тюлина опять потухли, и весь он размяк.
– Греби, греби… Загребывай, проходящий, поглубже, не спи! – говорит он лениво, а сам вяло тычет шестом с расстановкой и с прежним уныло-апатичным видом. По ходу парома мы чувствуем, что теперь его шест мало помогает нашим веслам. Критическая минута, когда Тюлин был на высоте своего признанного перевознического таланта, миновала, и искра в глазах Тюлина угасла вместе с опасностью.
Около двух часов поднимались мы все-таки кверху, а если бы Тюлин не воспользовался последним «огрудком», паром унесло бы на узкий прямой плёс, и его не достать бы оттуда в двое суток. Так как пристать в обычном месте было невозможно, – мостки давно затопило, – то Тюлин пристает к глинистому крутояру, зачаливая за ветлы. Начинается спуск телеги. Мы с Евстигнеем хлопочем около этого дела. Тюлин равнодушно смотрит на наши хлопоты, а баба, давно истратившая на ветер все негодующие слова, сидит, не двигаясь, на возу, точно окаменелая, и старается не смотреть на нас, как будто все мы опостылели ей до самой последней крайности. Она точно застыла в своем злобном презрении к «нéгодям-мужикам» и даже не дает себе труда сойти с ребенком с телеги.
Лошадь пугается, закидывает уши и пятится назад.
– Ну-ко, ну-ко, хлесни ее, резвую, по заду, – советует Тюлин, несколько оживляясь.
Горячая лошадь подбирает зад и прыгает с берега. Минута треска, стукотни и грохота, как будто все проваливается сквозь землю. Что-то стукнуло, что-то застонало, что-то треснуло, лошадь чуть не сорвалась в реку, изломав тонкую загородку, но наконец воз установлен на качающемся и дрожащем пароме.
– Что, цела? – спрашивает Тюлин у Евстигнея, озабоченно рассматривающего телегу.
– Цела! – с радостным изумлением отвечает тот.
Баба сидит, как изваяние.
– Ну? – недоумевает и Тюлин. – А думал я: беспременно бы ей надо сломаться.
– И то… вишь, какá крутоярина.
– Чё-ино! Самая такá круча, что ей бы сломаться надо… Э-эх, а чалки-те опять никто не отвязал! – кончает Тюлин с тою же унылой укоризной и лениво ступает на берег, чтоб отвязать чалки. – Ну, загребывай, проходящий, загребывай, не спи!
Через полчаса тяжелой работы веслами, криков: «навались», «ложись в перевал» и «крепи», – мы наконец подходим к шалашу. С меня пот льет, от непривычки, градом…
– Проси с Тюлина косушку, – говорит полушутя Евстигней.
Но Тюлин, видимо, не расположен к шуткам. Долговременное пребывание на берегу безлюдной реки, продолжительные унылые размышления о причинах никогда не прекращающейся тяжелой похмельной хворости – все это, очевидно, располагает к серьезному взгляду на вещи. Поэтому он уставился в меня своими тусклыми глазами, в которых начинает медленно проблескивать что-то вроде глубокого размышления, и сказал радушно:
– Причалим – поднесу… И не одну, слышь, поднесу, – добавляет он конфиденциально, понижая голос, причем в лице его явственно проступает если не удовольствие, то, во всяком случае, мгновенное забвение тяжелых похмельных страданий.
А с горы, по неудобной дороге, уже сползают два воза.
– Едут… – скорбно говорит перевозчик.
– Да еще, может быть, не поедут, – утешаю я, – может быть, у них не важное дело.
Я иронизирую, но Тюлин не понимает иронии, быть может, потому, что сам он весь проникнут каким-то особенным бессознательным юмором. Он как будто разделяет его с этими простодушными кудрявыми березами, с этими корявыми ветлами, со взыгравшею рекой, с деревянною церковкой на пригорке, с надписью на столбе, со всею этой наивною ветлужской природой, которая все улыбается мне своею милою, простодушною и как будто давно знакомою улыбкой…
Как бы то ни было, но на мое насмешливое замечание Тюлин отвечает совершенно серьезно:
– Ежели без товару, само собой, обождут. Неужто повезу? Голову всеё разломило…
Парохода все нет. Говорят, за час до прихода он будет еще «кричать» где-то, на одной из вышележащих пристаней, но когда часа через три, пошатавшись по селу и напившись чаю, я подхожу опять к берегу, о пароходе ничего не известно. Река продолжает играть и даже разыгралась совсем не на шутку. Тюлин тащится к своему шалашу по колени в воде, лениво шлепая босыми ногами по зеленой потопшей траве; он весь мокрый, широкие штаны липнут к его ногам, мешая идти; сзади, на чалке, тащится за Тюлиным давешняя старая лодка, которую, согласно предсказанию знатока-перевозчика, унесло-таки течением.
– Что, Тюлин, здоров ли?
– Слава богу. Не крепко чтой-то. Давай на ту сторону поедем.
– Зачем?
– Вишь, склёка вышла. Плоты Ивахински река разметывать хочет.
– Тебе-то что же?.. Разве забота?
– А гляди-ко, Ивахин четвертуху волокет. Да что четвертуха! Тут, брат, и полуведром поступишься…