Все это навсегда врезалось мне в память, и никогда не забыть мне этой ужасной ночи, темной избушки с тихо набиравшимся в нее народом и этого протяжного гула снаружи. Знаете, порой есть что-то изумительно сознательное в голосах природы… Особенно, когда она грозит…
– Послушайте, может быть, вы все-таки доскажете, что было дальше? – спросил я через некоторое время, видя, что мой спутник задумался и как будто забыл о своем рассказе, глядя прямо перед собой на освещенные солнцем горы нашего берега. Реки с ледоходом теперь не было видно. Мы ехали лугом, впереди плелись мои спутники, о чем-то весело балагуря с своим ямщиком.
– Да, простите, пожалуйста!.. – заговорил рассказчик. – Я задумался. Это очень тяжелые воспоминания, но… конечно, я доскажу… остановился я на том, что…
– Что в избу стали набираться ямщики, которых, вероятно, созвал хозяин.
– Да, да, конечно… Хозяин созвал их чуть не всех, думая, что в самом деле надо будет вязать убийц. Ямщики входили робко, зевая, крестясь, и жались к сторонке, оставляя вокруг нас пустое пространство. Скоро в углу около дверей образовалась темная куча людей, лица которых с любопытством и испугом тянулись из-за плечей стоявших впереди, глядя в нашу сторону. Последним явился староста с десятскими. Перекрестясь на икону, он резко ступил прямо к нам и заговорил грубо, очевидно стараясь ободрить и себя, и станочников:
«Ну, что такое набедокурили? Винуйтесь богу, великому государю…»
Однако когда я стал разъяснять, в чем дело, в избе постепенно водворялось что-то вроде разочарования. Этим людям жилось всегда так холодно, и мой рассказ, правда бессвязный и сбивчивый, не облекался для них тем захватывающим, трагическим смыслом, какой он имел теперь для нас. Где-то в углу послышался даже смех.
«Да это Митрохин, поселенец!» – сказал кто-то.
«Верно, он… Недели, сказывают, уж три плетется с приисков. Надоели нам…»
«И верно, – вставил свое замечание привезший нас ямщик. – У нас на станке третьего дня был. Лошадь просил. Свезите, говорит, Христа ради, ноги не ходят».
«Ну, что ж не дали?» – спросил староста сурово.
«Надоело уж нам возить-то их. Да и бумаги нет… – ответил ямщик, отворачиваясь. – Была бы бумага или бы к нам привезли его, а то пешком же пришел… Как люди, так и мы…»
«Пешком пришел! Умные! То, чай, тепло было, а тут, видишь, сивер. Застынет теперь, – заседатель с доктором, небось, пешком не придут… Возить же доведется… А вы, господа, что народ зря булгачите?.. Ночное дело…»
«У него теплина была (костер)», – вставил ямщик в виде оправдания.
«Как же зря, – сказал я, чувствуя, что почва у нас начинает ускользать. – Ведь человек замерзнет… Надо помочь».
«Как поможешь?.. Ежели бог сохранит, придет, дальше свезем… Почто, Тимофей, не подобрал его?» – обратился он опять к нашему ямщику.
«Где посадил бы я? Сани махоньки, сам околел…»
«Верно и то… Трое ехали… Что ж теперь делать? Теплина была, так, может, господь упасет…»
«Постойте, – крикнул я с тоской. – Нельзя же этак… Ведь в эту минуту, может быть, человек умирает… Слышите, что делается…»
На мгновение водворилась тишина, – и опять со двоpa слышны были удары, точно кто размеренно и с промежутками толок что-то в ступе. И по временам воображение примешивало к этому стоны… Это доносился, вероятно, звенящий гул лесных верхушек или, может быть, на реке трескался лед.
В избе послышались вздохи. Тем не менее дверь открывалась. Ямщики начинали понемногу выходить.
«Спаси господи!» – прошептал кто-то, и чей-то другой голос прибавил резко:
«Сами тоже стынем… Зима не пройдет, чтобы на ближних станках не застыл человек, а то двое. Перегон у нас лютый!»
«Третий год – Федька в этом же лесу застыл».
«В прошлом годе баба с мальчонком».
«А у меня мнук не застыл, что ли?» – злобно выкрикнул в толпе какой-то старик.
«Этому ветру почта не ходит», – опять сказал наш ямщик.
Двери скрипнули еще и еще… Народу убывало.
«Постойте, – сказал я в отчаянии. – Возьмите деньги, что ли! Десять рублей – кто согласится поехать со мною…»
В это время мой взгляд упал на лицо Игнатовича, безмолвно сидевшего на скамье у стола с совершенно помертвевшим лицом, и мне стало вдруг как-то жутко. Голос мой сорвался…
Помню, что в эту минуту староста с внезапным участием взглянул мне в лицо и сделал движение…
«Двадцать, тридцать, все, что у нас есть!» – сказал я, почти задыхаясь от волнения…
«Стойте, – крикнул староста своим грубо-решительным голосом, от которого толпа ямщиков сразу остановилась. – Никто не уходите! Слышите, люди деньги дают, а и без денег все одно надо бы. Верно, что грех!.. Надо бога вспомнить! Ну, чья очередь? Говорите, старики!..
Толпа отхлынула от порога к середине избы… Староста стоял рядом со мною, и я теперь не сводил с него глаз. Это был мужик средних лет, рослый, смуглый, с грубыми, но приятными чертами лица и глубокими черными глазами. В них виднелась решительность и как будто забота.
«Эх, господин, – сказал он мне сурово, когда среди ямщиков начался тот говор, которым открывается обыкновенно обсуждение мирского дела на сходе. – Совесть у тебя есть, а ума мало… Без денег-то бы, пожалуй, лучше было… Я уж хотел объявить наряд… Теперь пойдет „склёка“.
И действительно, началась мучительная «склёка». Вы знаете, – эти ленские ямщики составляют своеобразные ямские общины, обломок прошлых веков. Земли у них нет, и состоят они на жалованье. «Пара лошадей» составляет основание подушной раскладки, «душа» равняется части лошади, которой соответствует часть жалованья. Все доходы станка и все повинности приурочены к этому основанию… Теперь мои деньги вступали в эту раскладочную машину, и притом деньги экстренные. Предстояло разверстать их на мир, а мир должен был выставить очередных.